Филипп Арьес: "Человек перед лицом смерти". Смерть прирученная

Читая посты о теракте в Волгограде, не уставала удивляться тому, насколько по-разному люди реагируют на смерть. По-разному ее переживают и требуют разной реакции от окружающих. Такое ощущение, что в этом отношении мы находимся на переломе, в точке изменения очередных социальных стереотипов. Решила посмотреть, как изменялось отношение к смерти в течение длительного исторического периода, и наткнулась на интереснейшую книгу Филиппа Арьеса "Человек перед лицом смерти".

И сам Арьес (фр. Philippe Ariès, 21 июля 1914, Блуа — 8 февраля 1984, Париж) оказался интереснейшей личностью. Большую часть жизни он не имел академического статуса: почти сорок лет он проработал на руководящей должности в департаменте, занимающемся импортом во Францию тропических фруктов. В частности, он внёс вклад в техническое и информационное перевооружение службы импорта. Сам себя Арьес называл «воскресным историком», имея в виду, что он работает над историческими трудами в минуты отдыха от основного места службы.

При жизни Арьеса его работы были гораздо больше известны в англоязычном мире (переводились на английский с 1960-х годов), нежели в самой Франции. Лишь в 1978 году он получил запоздалое академическое признание и пост в Высшей школе социальных наук, директором которой был историк Франсуа Фюре.

Как ни странно, но до Арьеса тема отношения человека к смерти практически не имела своих исследователей. Его книга положила начало целому пласту новых исследований историков, психологов и культурологов. Смерть стали рассматривать как один из коренных «параметров» коллективного сознания, а поскольку последнее не остается в ходе истории недвижимым, то изменения эти не могут не выразиться также и в сдвигах в отношении человека к смерти.

Сама книга велика по объему и написана очень неровно, местами даже сумбурно. Цитаты из "Песни о Роланде" соседствуют с цитатами из Толстого и творений отцов церкви. Но содержание настолько интересно, что я решила изложить ее содержание вкратце. Те, кто заинтересуется, могут, конечно, прочитать ее целиком. Пересказать своими словами такое произведение невозможно, поэтому в основном я буду приводить цитаты, выделенные синим цветом.

Арьес намечает пять главных этапов в изменении установок по отношению к смерти. Первый этап (обозначенный выражением «все умрём») — это состояние «приручённой смерти», остающееся стабильным в широких слоях населения, начиная с архаических времён до XIX в., (или даже до наших дней). Данным термином («приручённая смерть») Арьес подчеркивает, что люди на этом этапе относились к смерти как к обыденному явлению, которое не внушало им особых страхов. Человек органично включен в природу, и между мертвыми и живыми существует гармония.

Смерть прирученная
Сначала зададимся наивным вопросом: как умирают рыцари в «Песни о Роланде», в романах о рыцарях Круглого стола, в поэмах о Тристане? Они умирают отнюдь не как придется. Их смерть регулируется строгим ритуалом, услужливо описанным поэтами. Смерть обычная, нормальная не приходит к героям исподтишка, незаметно, даже если она наступает как следствие случайной раны, даже если к ней приводит, что случалось, слишком сильное волнение.

Самое существенное в этой смерти то, что она оставляет время осознать ее приближение. «Ах, прекрасный сир, вы полагаете, что умрете так скоро?» — «Да, — отвечает Говэн, — знайте, что я не проживу и двух дней». Ни лекарь, ни товарищи, ни священники (эти вообще позабыты и отсутствуют) не знают об этом так хорошо, как он. Умирающий сам измеряет, сколько ему осталось жить.

Благочестивые монахи не отличались в этом отношении от рыцарей. Согласно хронисту Раулю Глаберу (начало XI в.), после четырех лет заточения в монастыре Сен-Мартен-деТур достопочтенный Эрве почувствовал, что скоро покинет этот мир, и многочисленные паломники сбежались туда в надежде на какое-нибудь чудо. Надпись 1151 г., хранящаяся в музее монахов-августинцев в Тулузе, рассказывает, что церковный сторож в Сен-Поль-де-Нарбонн также «увидел, как приближается к нему смерть, словно заранее знал о своей кончине». В окружении монахов он составил завещание, исповедался, пошел в церковь принять причастие и там умер.

Некоторые предчувствия имели характер чуда; особенно верным признаком было явление умершего, хотя бы и во сне. Так, вдова короля Бана после смерти мужа и таинственного исчезновения сына дала монашеский обет. Прошли годы. Как-то раз она увидела во сне в прекрасном саду своего сына и племянников, считавшихся умершими. «Тогда она поняла, что Господь внял ее мольбам и она скоро умрет».

Развитие науки, однако, заставляло наиболее здравомыслящих ученых относиться к предчувствиям смерти как народным суевериям, хотя некоторые считали их поэтичными и относились к ним с почтением.

Особенно показательно в этом отношении то, как говорит о них Шатобриан в «Гении христианства». Для него предчувствия скорой кончины всего лишь прекрасный фольклор. «Смерть, столь поэтичная, ибо прикасается к вещам бессмертным, столь таинственная из-за своей тишины, должна иметь тысячу способов объявить о своем приходе», но он добавляет: «народу». Какое наивное признание в том, что образованные классы уже не воспринимали знаков, предвещающих смерть! В начале XIX в. люди ученые совершенно не верили в то, что они сами начали считать живописным и даже восхитительным. В глазах Шатобриана все «тысяча способов», которыми смерть могла объявить о своем приходе, имели характер чуда. «То смерть давала о себе знать звоном колокола, который начинал бить сам по себе, то человек, который должен был умереть, слышал три удара в пол его комнаты».

Чтобы о приближении смерти можно было оповестить заранее, она не должна была быть внезапной, repentina. Если она не предупреждала о своем приходе, она уже не рассматривалась как необходимость, хотя и грозная, но ожидаемая и принимаемая волей-неволей. Внезапная смерть нарушала мировой порядок, в который веровал каждый. Она была абсурдным орудием случая, иногда выступавшего под видом Божьего гнева. Вот почему mors repentina считалась позорной и бесчестящей того, кого она постигла.

В Средневековье низкой и позорящей была не только внезапная и абсурдная смерть, но также смерть без свидетелей и церемоний, как, например, кончина путешественника в дороге, утопленника, выловленного в реке, неизвестного человека, чье тело нашли на краю поля, или даже соседа, сраженного молнией без всякой причины. Неважно, был ли он в чем-либо виновен, — подобная смерть клеймила его проклятием. Это представление было очень древним. Еще Вергилий заставил прозябать в самой жалкой части ада ни в чем не повинных, которые были преданы смерти по ложному обвинению и которых мы, современные люди, захотели бы, разумеется, полностью оправдать.

Если по поводу скоропостижной смерти честного игрока еще можно было дискутировать, то в случае с человеком, умершим от порчи, сомнений уже не было. Жертва не может быть объявлена невинной, она неизбежно запятнана «низменностью» своей смерти. Гийом Дюран объединяет жертву колдовства с людьми, умершими во время прелюбодеяния, кражи или языческих игрищ, то есть вообще всех игр, за исключением рыцарских турниров (многие канонисты не делали снисхождения и для турниров).

Народное осуждение, постигавшее жертву злодейского убийства, если и не препятствовало ей быть похороненной по-христиански, то иногда налагало на нее нечто вроде штрафа. Канонист Томассен, писавший в 1710 г., сообщает, что в XIII в. архипресвитерц Венгрии имели обыкновение «взимать марку серебра с тех, кто был злосчастно убит мечом, или ядом, или иными подобными же способами, прежде чем позволить предать их земле».

Еще в большей мере была позорной смерть приговоренных. Вплоть до XIV в. им отказывали даже в возможности спасти свою душу перед казнью: в ином мире их должно было ожидать то же проклятие, что и в этом.

Обычная и идеальная смерть в Раннее Средневековье не была специфически христианской кончиной, благом для души, каким представляли смерть столетия христианской литературы, начиная с отцов церкви и вплоть до благочестивых гуманистов. С тех пор как воскресший Христос победил смерть, она рассматривалась как новое рождение, как восхождение к жизни вечной, и потому каждый христианин должен был ожидать смерти с радостью. «Посреди жизни мы во власти смерти», — писал Ноттер в VII в. и добавлял: «На горькую смерть не предай нас». Здесь «горькая смерть» — это смерть во грехе, а не сама физическая кончина грешника.

На смертном одре: обиходные ритуалы
Чувствуя свой скорый конец, умирающий принимал необходимые меры. В мире, столь насыщенном чудесами, как мир рыцарей Круглого стола, смерть была, напротив, вещью весьма простой. Когда Ланселот, побежденный и ослабевший, ожидал в пустынном лесу близкой смерти, он снял доспехи, распростерся на земле, повернув голову на восток, сложил руки крестом и начал молиться. Смерть всегда описывается в таких словах, простота которых контрастирует с эмоциональной насыщенностью контекста.

Привязанность к жизни, обремененной заботами и горестями, сожаление о ней соединяются с принятием близкой смерти.

Все эти действия, совершаемые умирающим после того, как он ложится лицом к небу, с руками, скрещенными на груди, носят ритуальный, церемониальный характер. В них можно распознать разновидность того, что под воздействием церкви станет средневековым завещанием: исповедание веры, покаяние, прощание с живыми и благочестивые распоряжения, относящиеся к ним, предание своей души Богу, выбор погребения. Когда произнесена последняя молитва, человеку, лежащему на смертном одре, остается только ожидать конца, и у смерти уже нет больше никаких причин медлить.

С окончанием молитвы смерть наступила мгновенно. Если же случалось так, что она запаздывала, умирающий ожидал ее в молчании и с миром живых уже больше не общался.

Публичность
Интимная простота смерти — одна из двух ее необходимых характеристик. Другая — это публичность, и она сохранялась вплоть до конца XIX в. Умирающий должен быть в центре, посреди собравшихся людей.

Даже совсем незнакомый семье человек мог войти в комнату умирающего в момент последнего причастия. Так, благочестивая госпожа де ла Ферронэ (30-е гг. XIX в.), прогуливаясь по улицам Ишля, услышала колокол и узнала, что сейчас понесут последнее причастие молодому священнику, лежавшему на смертном одре. Ранее госпожа де ла Ферронэ не осмеливалась нанести визит больному, так как не была с ним знакома, но последнее причащение, «вполне естественно, заставило меня туда пойти». (Отметим это «вполне естественно».) Вместе со всеми она преклонила колени у ворот дома, пока туда входили священники со святыми дарами, затем все поднялись, вошли в дом и присутствовали при последнем причащении и соборовании умирающего.

«Прирученную смерть» принимали в качестве естественной неизбежности. Отсутствие страха перед смертью у людей Раннего Средневековья Арьес объясняет тем, что, по их представлениям, умерших не ожидали суд и возмездие за прожитую жизнь, они погружались в своего рода сон, который будет длиться «до конца времён», до второго пришествия Христа, после чего все, кроме наиболее тяжких грешников, пробудятся и войдут в царствие небесное.

Мертвые спят
Расстояние между жизнью и смертью не воспринималось, по выражению философа Владимира Янкелевича, как некая «радикальная метабола». Не было представления об абсолютной отрицательности, о разрыве перед лицом пропасти, где нет больше памяти. Люди не испытывали также головокружения и экзистенциальной тоски, или по крайней мере ни то ни другое не находило себе места в стереотипных образах смерти. Зато не было и веры в простое продолжение жизни по ту сторону земной кончины. Примечательно, что последнее прощание Роланда и Оливье не содержит никакого намека на возможность вновь обрести друг друга на небесах. Лучше любого историка философ Янкелевич понял этот характер смерти как перехода: усопший ускользает в мир, «который отличается от здешнего только очень низким показателем интенсивности».

Тогда думали, что мертвые спят. Представление это древнее и неизменное: уже в гомеровском Аиде умершие, бесплотные призраки, «спят в объятиях смерти». Области ада у Вергилия — «местопребывание сна, теней и усыпляющей ночи». Там, где в христианском раю почиют самые блаженные тени, свет имеет цвет пурпура, то есть сумерек.

В Фералии, в день поминовения усопших, римляне, по свидетельству Овидия, приносили жертвы Таките, немой богине, воплощавшей в себе ту тишину, которая царила у манов — душ умерших — в "том месте, обреченном тишине". Это был также день жертвоприношений, совершаемых на гробницах, ибо мертвые, в определенные моменты и в определенных местах, пробуждались от своего сна как неясные образы из сновидения и могли внести смуту в мир живых.

Представляется, однако, что изнуренные тени в языческих верованиях были все же более одушевленными, чем христианские спящие первых столетий новой религии. Конечно, и они могли бродить, невидимые, среди живых, и мы уже знаем, что они являлись тем, кому предстояло вскоре умереть. Но раннее христианство еще более настаивало на гипнотической нечувствительности и даже бессознательности мертвых, несомненно, именно потому, что их сон должен был быть всего лишь ожиданием счастливого пробуждения в день воскрешения плоти.

В латинских надписях часто можно прочесть не только «здесь лежит», но и «здесь покоится», «здесь отдыхает», «здесь спит». В раннесредневековых литургиях, сменившихся в эпоху Каролингов римской литургией, упоминаются «имена почиющих»; верующим предлагалось молиться «за души почиющих». Соборование, предназначенное в средние века для клириков, называлось dormientium exitium, последнее таинство спящих.

Образ смерти как сна пережил столетия: мы находим его в литургии, в надгробной скульптуре, в завещаниях. Ведь и сегодня после чьей-либо смерти люди молятся «за упокой его души». Образ покоя воплощает в себе самое древнее, самое народное и самое неизменное представление о мире мертвых. Это представление не исчезло и сегодня.

В цветущем саду
Мертвые спали в цветущем саду. «Да примет Бог все наши души среди святых цветов», — взывает архиепископ Турпин, стоя перед телами павших рыцарей. Также и Роланд молится, чтобы Господь поместил его душу «в святые цветы». Рай Турпина и Роланда или по крайней мере этот образ рая (поскольку были и другие) не многим отличается от Вергилиева Элизия с его «свежими лугами, орошаемыми ручьями», или от обетованного сада, который сулит правоверным Коран.

Напротив, в гомеровском Аиде нет ни сада, ни цветов. Не знает Аид (во всяком случае тот, который изображен в 11-й песне «Одиссеи») и мук, появившихся позднее в образе христианского ада. Между представлениями о подземном царстве мертвых у Гомера и Вергилия расстояние больше, чем между представлениями Вергилия и древнейшим образом потустороннего мира у христиан. Так что ни Средневековье с его пристрастием к Вергилию, ни Данте не ошиблись.

В Credo или же в старом римском каноне ад выступает как традиционное местопребывание умерших, скорее место ожидания, чем место пыток. Праведники Ветхого завета ожидали там, пока Христос после своей смерти придет их освободить или пробудить. Только позднее, в контексте идеи Страшного суда, ад окончательно во всей христианской культуре стал тем, чем раньше он был лишь в отдельных случаях: царством Сатаны и местом вечных мучений грешников.

Покорность перед неизбежным
Судебные документы конца XVII в. позволяют обнаружить в народном менталитете той эпохи смесь бесчувственности, покорности и стремления к прилюдности в отношении к смерти, которые мы уже исследовали, основываясь на других источниках.

И дело не в недостатке способов выражения чувств; ведь, например, завораживающее обаяние денег, богатства человек того времени умел выражать с большой силой. Но несмотря на такую любовь к вещам мира сего, умирающий преступник, каким он предстает в судебных протоколах, «производит впечатление приятия неизбежности».

Смерть прирученная
Обнаружить на всем протяжении истории, от Гомера до Толстого, неизменное выражение одной и той же глобальной установки в отношении смерти не значит признать за ней некое структурное постоянство, чуждое собственно исторической изменчивости. На этом первичном и восходящем к незапамятной древности фоне все время менялось множество элементов. Но сам этот фон в течение более чем двух тысячелетий сопротивлялся толчкам эволюции. В мире, подверженном изменениям, традиционное отношение к смерти предстает как некая дамба инерции и континуитета.

Оно настолько изгладилось сейчас из наших нравов, что нам трудно его себе вообразить и понять. Старая позиция, согласно которой смерть одновременно близка, хорошо знакома, но при этом умалена и сделана нечувствительной, слишком противоречит нашему восприятию, где смерть внушает такой страх, что мы уже не осмеливаемся произносить ее имя.

Вот почему, когда мы называем эту интимно связанную с человеком смерть, какой она была в прошлые века, «прирученной», мы не хотим этим сказать, будто некогда она была дикой, а затем стала домашней. Напротив, мы имеем в виду, что дикой она стала сегодня, тогда как прежде не была таковой. Именно та смерть, древнейшая, была прирученной.

Филипп Арьес (фр. Philippe Aris, 21 июля 1914, Блуа - 8 февраля 1984, Париж) - французский историк, автор работ по истории повседневности, семьи и детства. Предметом его наиболее известной книги «Человек перед лицом смерти» является история отношения к смерти в европейском обществе. Автор трудов, посвящённых детству, ребёнку и отношению к нему при «старом порядке», преимущественно в XVI-XVIII вв. В своих работах показал, что и отношение к детству и восприятие смерти суть важные предметы исторического анализа.

Личность

Арьес занимал уникальную позицию в мире французских интеллектуалов. Большую часть жизни он не имел академического статуса: почти сорок лет он проработал на руководящей должности в департаменте, занимающемся импортом во Францию тропических фруктов. В частности, он внёс вклад в техническое и информационное перевооружение службы импорта. Сам себя Арьес называл «воскресным историком», имея в виду, что он работает над историческими трудами в минуты отдыха от основного места службы. Так называется его автобиографическая книга, изданная в 1980 году (Un historien du dimanche). При жизни Арьеса его работы были гораздо больше известны в англоязычном мире (переводились на английский с 1960-х годов), нежели в самой Франции. Лишь в 1978 году он получил запоздалое академическое признание и пост в Высшей школе социальных наук, директором которой был историк Франсуа Фюре.

Сам Арьес считал себя «правым анархистом». Был близок к ультраправой организации Аксьон франсез, однако со временем дистанцировался от неё как от слишком авторитарной. Сотрудничал с монархическим изданием La Nation franaise. Однако это не мешало ему состоять в тесных отношениях с рядом левых историков, в особенности с Мишелем Фуко.

Работы

Ребёнок и семейная жизнь при старом порядке

Книга, вышедшая во Франции в 1960 году является одной из наиболее важных работ по истории детства, так как по существу была первой значительной работой посвящённой этому вопросу. В своей работе Арьес выдвигает тезис о том, что в средневековом обществе, идеи детства как таковой не существовало. Отношение к детям развивалось с течением времени по мере изменения экономической и социальной ситуации. Детство как понятие и как специфическая роль в семье возникает в XVII веке.

Человек перед лицом смерти

Работа «Человек перед лицом смерти» издана в 1977 году, на русском языке - в 1992.

Главный тезис Арьеса, развиваемый им в книге: существует связь между установками в отношении к смерти, доминирующими в данном обществе на определённом этапе истории, и самосознанием личности, типичной для этого общества. Поэтому в изменении восприятия смерти находят своё выражение сдвиги в трактовке человеком самого себя.

Арьес намечает пять главных этапов в изменении установок по отношению к смерти.

Первый этап (обозначенный выражением «все умрём») - это состояние «приручённой смерти», остающееся стабильным в широких слоях населения, начиная с архаических времён до XIX в., (или даже до наших дней). Данным термином («приручённая смерть») Арьес подчеркивает, что люди на этом этапе относились к смерти как к обыденному явлению, которое не внушало им особых страхов. Человек органично включен в природу, и между мёртвыми и живыми существует гармония. Поэтому «прирученную смерть» принимали в качестве естественной неизбежности. Отсутствие страха перед смертью у людей Раннего Средневековья Арьес объясняет тем, что, по их представлениям, умерших не ожидали суд и возмездие за прожитую жизнь, и они погружались в своего рода сон, который будет длиться «до конца времён», до второго пришествия Христа, после чего все, кроме наиболее тяжких грешников, пробудятся и войдут в царствие небесное.

Второй этап («смерть своя») утверждается интеллектуальной элитой в период между XI и XIII вв. на основе идеи Страшного суда. Представление о суде над родом человеческим сменяется новым представлением - о суде индивидуальном, который происходит в момент кончины человека. В своей смерти человек индивидуализируется, собственная идентичность берёт верх над подчинением коллективной судьбе. Этот этап является результатом трансформации человеческой судьбы в сторону её индивидуализации.

March 21st, 2012

Не-позитивная позитивистская предыстория.

Данная статья Филиппа Арьеса была опубликована Communications (1982 V. 35, N. 1. P. 56-67) и привлекла мое внимание по двум причинам. Во-первых, довольно известный историк, автор книг "Ребенок и семейная жизнь при старом порядке", "Человек перед лицом смерти", весьма неординарный исследователь, вызвавший подъем интереса к этим темам (см. H. Hendrick Children and Childhood// Refresh 15 (Autumn 1992)) обратился к маргинальной области для историков культуры, повседневности, ментальности (хотя, конечно же, сейчас в Западной Европе она приобрела свое место), во-вторых, она (история гомосексуальности) рассмотрена совершенно с других позиций. Арьес с его концептуализацией нашел весьма интересный подход.

Статья была переведена поначалу вольно, поскольку предполагалось, что она так и останется в личном использовании. После знакомства с позицией автора, я постарался получить у правообладателей на нее разрешение на перевод и публикацию. Случайно появилась возможность ее опубликовать в одном из московских сборников, однако, издательству требовалось не электронное письмо с подтверждением согласия, а официальный документ. Но, к сожалению, несмотря на обилие электронных писем, а затем звонков по указанному на сайте правообладателя телефону, связаться хоть с чем-нибудь не удалось (автоматическая тетенька на французском утверждала, что телефон не обслуживается). Позже и сайт прекратил работу, а издатель уже не ждал. Публикация перевода статьи так и не состоялась.

Я всё же решил выложить перевод в сети.

Размышления по истории гомосексуальности

Очевидно, что ослабление запрета на гомосексуальность, как это показывает Майкл Поллак, - это один из бичей, наносящих удар по нынешней нравственности нашего западного общества. Гомосексуалы формируют сегодня сплоченную группу, конечно, все еще маргинальную, но уже осознавшую свою идентичность; она требует прав у доминирующего социального большинства, которое до сих пор не принимает ее (и даже во Франции резко реагируют на сексуальные правонарушения, когда они происходят между двумя индивидами одного пола - законодательство усиливает наказание), но эта группа еще также не уверена в себе и даже колеблется в своей убежденности. Однако, двери открыты для толерантности, даже к согласию, что тридцать лет назад было немыслимым. Недавно журналы сообщали о бракосочетании, на котором протестантский пастор (отверженный своей церковью) венчал двух лесбиянок, отнюдь не на всю жизнь, конечно (!), но на как можно больший срок. Папа был вынужден вмешаться, чтобы напомнить о паулиановом осуждении гомосексуальности, в чем прежде не было бы необходимости, если бы не обнаружились соответствующие тенденции в лоне самой Церкви. Известно, что в Сан-Франциско у геев есть свое лобби, что также следует учитывать. Короче, гомосексуалы на пути к собственному признанию, и ныне довольно консерваторов-моралистов, чтоб возмущаться по поводу их дерзости, а также слабости оказываемого им сопротивления. Тем не менее у Майкла Поллака зарождается сомнение: эта ситуация может продлиться недолго, все даже может обернуться вспять, а Габриел Мацнефф (Gabriel Matzneff) вторит ему в Le Monde (5.1.1980) в статье с заголовком «Подпольный рай» - уже рай, но еще подпольный. «Мы станем свидетелями возвращения нравственности и ее триумфа. [Успокойтесь, это - не завтра!] Также нам придется прятаться еще больше, чем прежде. Будущее - в подполье».

Воцарилось волнение. Верно, что существует способ восстановления контроля, который, впрочем, направлен скорее на безопасность, чем на восстановление нравственности . Первый ли это этап? Между тем, нормализация сексуальности и гомосексуальности зашла уже далеко, чтобы поддаться давлению со стороны полиции и юстиции. Следует признать, что положение, достигнутое гомосексуальностью, обязано не только толерантности, широте взглядов - «Все позволено, ничто не имеет значения…» Есть более тонкие и более глубокие вещи и, без сомнения, более структурированные и категоричные, по меньшей мере, для длительного периода: отныне общество в целом, пусть и с некоторой устойчивостью готово к принятию модели гомосексуальности. Вот один из тезисов, который меня поразил больше всего в докладе Майкла Поллака: модели глобального общества приближаются к представлению гомосексуалистов о них, а приближение вызвано искажением образом и ролей.

Я воспользуюсь эти тезисом. Доминирующий образец гомосексуала, начиная с того времени (т.е. с XVIII - начала XIX века до начала XX-го века), когда он сам осознает свою уникальность и воспринимает ее как болезнь или извращение, - это женоподобный человек: травести с высоким голосом. Здесь можно усмотреть приспособление гомосексуала к доминирующей модели: у мужчин, которых он любит, женский вид, и это остается в общем русле того, что успокаивает общество. Впрочем, они могут также любить детей или весьма молодых людей (педерастия): очень древние отношения, которые мы можем даже назвать классическими потому, что они проистекают со времен греко-римской античности, а также присутствуют в мусульманском мире, несмотря на аятоллу Хомейни и его палачей. Они соответствуют традиционным образовательным практикам или инициации, которая, впрочем, может выродиться в искаженную и скрытную форму: особенная дружба граничит с гомосексуальностью, без того чтобы осознавать или признавать ее.

По Майклу Поллаку сегодняшний эталон гомосексуалов часто отбрасывает и отталкивает эти два предыдущих образца: женоподобный тип и педофил, и замещает их образом мачо, спортсмена, супермена, даже если эти образы сохраняют определенные черты юноши, как это можно видеть, для сравнения, в мексикано-американском изобразительном искусстве 20х-30х гг. или в советском искусстве: образ атлета-байкера, закованного в кожу с кольцом в ухе, - образ, снискавший популярность среди всех возрастов, впрочем, независимо от собственной сексуальности, - тип юноши, с которым даже женщины стремятся сравниться. Это та ситуация, когда мы не всегда знаем, с кем имеем дело: с ним или с ней?

Стирание разницы между полами у подростков, не есть ли это подлинная черта нашего общества, общества-унисекс? Роли - взаимозаменяемы, как отца, так и матери, также как и сексуальных партнеров. И удивительно, что единственная модель - это мужественная. Силуэт девушки приближается к силуэту юноши. Она потеряла плавные изгибы, которыми восхищались художники XVI-XIX веков и которые еще в почете в мусульманском обществе, возможно, потому что они еще связаны с материнским долгом. Сегодня никто не станет подшучивать над девичьей худобой, как это делал поэт минувшего столетия:

Кого волнует худоба, о мой объект любви!

Ведь, если грудь твоя плоска, то будет сердце ближе .

Если вернуться чуть назад во времени, возможно, найдутся какие-нибудь подходящие признаки какого-то другого общества со слабой тенденцией к унисексу, в Италии Кватроченто, но тогда модель - менее мужественна, чем сейчас, и стремилась к андрогинности.

Принятие всей молодежью внешнего облика по своему происхождению, несомненно, гомосексуального возможно объясняет и ее любопытство часто сочувственное к гомосексуальности, у которой она заимствует некоторые черты, присутствию которых она рада в местах собраний, знакомств, развлечений. «Гомо» стал одним из персонажей современной комедии.

Если мой анализ верен, то мода на унисекс становится явным признаком общих изменений в социуме: толерантность по отношению к гомосексуальности возникает из изменения репрезентации самих полов, не только их функций, их значения в профессии, в семье, но и их символического образа.

Мы пытаемся уловить то, что сейчас проносится у нас перед глазами: но можем ли мы получить образец отношений более ранних, чем они изложены в письменных запретах Церкви? А ведь имеется широкая область для такого исследования. И мы будем придерживаться такому предположению, которое могло бы стать основой для исследований.

В последнее время стали появляться книги, которые заставляют думать, что гомосексуальность является изобретением XIX века. Майкл Поллак был осторожен в дискуссии, которая родилась после его доклада. Между тем проблема оказалась любопытной. Условимся: это не означает, что не было прежде гомосексуалов - это смехотворная гипотеза. Но при этом было известно только гомосексуальное поведение, связанное с определенным возрастом жизни или с определенными обстоятельствами, которое не исключает у тех же индивидов сосуществующих гетеросексуальных практик поведения. Поль Вен обратил внимание на то, что наши знания о классической античности не позволяют говорить о гомосексуальности или о гетеросексуальности, но следует вести речь о бисексуальности, открытое проявление которой оказывалось обусловленным случаем встреч, а не биологически.

Несомненно, появление суровых моральных норм, контролирующих сексуальность, опираясь на мировую философскую концепцию такую, как христианство, которое развивало их и донесло до наших дней, покровительствует более жесткому термину «содомия». Но это термин, подсказанный поведением мужчин из Содома в Библии, обозначает скорее акт, называемый противоестественным (more canum ), чем masculorum concubitus , также понимаемый как противный природе. Так, гомосексуальность была тогда четко отделена от гетеросексуальности - единственной нормальной и допустимой практики, но и она в тоже время была занесена в длинный список извращений; западная ars erotica - это каталог извращений всего греховного. Таким образом, создается категория извращения, или как тогда говорили, сладострастий , из которых гомосексуальность уже с трудом можно выделить. Разумеется, ситуация более сложная, чем представляется в этом слишком грубом описании. Мы вскоре вернемся к примеру, характеризующему эту сложность, которая обернется амбивалентностью у Данте. Гомосексуал в Средневековье и при Старом порядке был, так сказать, извращенцем.

В конце XVIII в. - начале XIX в. он становится уже монстром, ненормальным. Эта эволюция сама собой порождает проблему соотношения между средневековым или ренессансным монстром и биологической ненормальностью эпохи Просвещения и начала современной науки (см. J. Ceard). Монстр, карлик, а также старуха, которая ассоциируется с колдуньей, - всё это оскорбление самому творению, обвиняемые в своей не иначе как дьявольской природе.

Гомосексуал начала XIX века унаследовал все эти проклятья. Он одновременно был и ненормальным и извращенцем. Церковь была готова признать физическую ненормальность, которая делала из гомосексуала женомужчину, ненормального и женоподобного мужчину, и это стоит запомнить, потому что этот первый этап формирования автономной гомосексуальности прошел под знаком женоподобия. Жертва этой ненормальности, конечно, была не виновата, но от этого она не становилась менее подозрительной, подверженной своей природой больше чем кто-либо другой греху, более способной к совращению ближнего своего и вовлечения его на тот же путь, а поэтому ее следовало запереть как и женщину или надзирать за ней как над ребенком и подвергать постоянному подозрению со стороны общества. Этого ненормального именно по причине его ненормальности подозревали в том, что он станет извращенцем, преступником.

Медицина, начиная с конца XVIII века, приняла клерикальную точку зрения на гомосексуальность. Она стала болезнью, в лучшем случае недугом, клиническое исследование которого позволяло затем и его диагностику. Несколько недавно появившихся книг, авторы некоторых из них Ж-П. Арон и Роже Кемпф (J.-P. Aron; Roger Kempf), предоставляли слово этим удивительным врачам и их пациентам, а эти книги снискали популярность. Так, в глубине прежнего маргинального мира проституток, доступных женщин и развратников возникает новый вид, сплоченный и гомогенный, со своим врожденными физиологическими особенностями. Врачи начинают учить определять гомосексуалов, которым, однако, удается не выделяться. Проверка анального отверстия или пениса представлялась достаточным средством для того, чтоб их выявить. Они представляли собой специфичную аномалию, схожую с обрезанными евреями. Гомосексуалы образовывали некую этническую группу, даже если их особое качество и было приобретенным, а не детерминировано рождением. Медицинская диагностика была построена лишь на двух основаниях. Первое - физическое: стигматы порока, которые, впрочем, находили практически во всем, у развратников и алкоголиков; второе - нравственное: практически природная наклонность, которая толкала к пороку и которая могла испортить здоровые элементы общества. Перед лицом изобличения, которое-то и присваивало им новый социальный статус, гомосексуалы защищались, с одной стороны, тем, что скрывались, с другой стороны, тем, что сознавались. Патетические и жалкие, а иногда и циничные исповеди - это уже восприятие нашего времени, но всегда это было мучительное признание в своем отличии одновременно непреодолимого постыдного и вызывающего. Эти признания не подлежали публикации, либо огласки. Одно из них было послано Золя, который не имел ни малейшего представления, что с этим делать, а после передал его кому-то другом, чтобы от него избавиться. Такие позорные признания не вызывали протеста. Если гомосексуал совершал «выход из шкафа», то этот выход вел его в маргинальный мир извращенцев, где он и прибывал, пока медицина его оттуда не изымала на протяжении XVIII века для своих собраний уродств и заразы.

Аномалия здесь выражалась по полу и его амбивалентности - женоподобный мужчина, или женщина с мужскими половыми органами, или андрогин.

На втором этапе гомосексуалы отказываются сразу и от «шкафа», и от перверсий, чтобы теперь уже потребовать право быть открыто такими, какими они есть, чтоб утвердить свою нормальность. Мы это уже увидели. Эта эволюция сопровождалась сменой модели: мужественная модель заменила женоподобный или мальчиковый тип.

Но здесь речь вовсе не идет о возвращении к античной бисексуальности, как ее практиковали в определенном возрасте, при инициации или зверскими посвящениями в колледж, которые держались еще долгое время у подростков. Этот второй тип гомосексуальности наоборот исключает гетеросексуальные отношения или из-за бессилия, или из-за обдуманного предпочтения. Теперь уже не медики и не клирики выделяют гомосексуальность в отдельную категорию, вид, это теперь сами гомосексуалы отстаивают свое отличие, и таким образом они противопоставляют себя остальному обществу, все еще требуя своего места под солнцем.

Я бы хотел, чтоб Фрейд отклонил бы следующее утверждение: «Психоанализ полностью отказывается от признания того, что гомосексуалы образуют особую группу со своими особыми качествами, которые могли бы их отделить от других индивидов». Тем не менее, оно не воспрепятствовало тому, что вульгаризация психоанализа подтолкнуло несколько к освобождению гомосексуальности, сколько к ее классификации по видам вслед за врачами XIX века.

Меня хотели уверить, что молодость или юность в действительности не существовали до XVIII века - юность, история которой была примерно такой же (хотя и с некоторым хронологическим разрывом), как и история гомосексуальности: сначала Херувим, женоподобный, затем Зигфрид, мужественный.

Мне справедливо в качестве возражения приводят (Н.З. Дэвис) случаи аббатств молодежи , «субкультуры» лондонских подмастерьев…, которые свидетельствуют о социальной активности, присущей юношеству, об общности интересов юношей. И это, действительно, правда.

У молодости сразу были и статус, и функции как в вопросах организации сообществ и их досуга, так и в вопросах работы и мастерской перед лицом шефа и шефини. Иначе говоря, имелась разница в положении между неженатыми юношами и взрослыми. Но эта разница, если она их и противопоставляла, не разделяла их на два не сообщающихся мира. Юношество не было институализировано как отдельная категория, хотя у юношей были функции, которые относились только к ним. Вот почему почти не было прототипа юноши. Этот поверхностный анализ допускает некоторые исключения. Например, в XV веке в Италии или в литературе елизаветинской эпохи, кажется, тяготели к образу молодого элегантного человека худощавого телосложения, который был не без двусмысленности и производил своим внешним видом впечатление гомосексуала. Начиная же с XVI и XVII веков напротив - берут верх силуэты сильного и мужественного взрослого или плодовитой женщины. Образец Нового времени (XVII век) - это молодой мужчина, но не молодой человек (юноша), именно молодой мужчина со своей женой возвышается на вершине пирамиды возрастов. Женоподобие, мальчиковость или даже хрупкая «молодость» периода Кватроченто чужды представлению того времени.

Наоборот, в конце XVIII века, а в особенности в XIX веке юношество примется за собственное обоснование одновременно с тем, как оно постепенно теряет отдельное положение в глобальном обществе, органическим элементов которого оно перестает быть, чтобы стать лишь его «прихожей». Этот феномен разгораживания начинается с XIX века (эпоха романтизма) в школьной буржуазной молодежи (школьники). Судя по всему, он становится всеобщим после Второй мировой войны, и юношество представляется нам с этого момента отдельной возрастной группой - огромной и массивной, слабо структурированной, в которой очень рано вступают, и покидают поздно и с трудностями, что происходит сразу же после женитьбы. Она стала неким мифом.

Именно это юношество с самого начала было мужским, девочки же продолжали и дальше жить жизнью взрослой женщины и участвовать в ее делах. Затем, как это имеет место быть сейчас, когда юношество стало смешанным и одновременно приобрело тип унисекс, девочки и мальчики приняли общую модель - более мужественную.

Эти строки были написаны в атмосфере моральных порядков и одержимостью безопасностью в 1979-1980 гг.

Объединение молодых деревенских холостяков (от половозрелости до 25 лет) во Франции XV-XVII вв., занимавшихся организацией праздников и развлечений, а также присматривавшими за соблюдением моральных устоев семейной жизни в селе (прим. пер.).

Французский историк, автор работ по истории повседневности, семьи и детства. Предметом его наиболее известной книги «Человек перед лицом смерти» является история отношения к смерти в европейском обществе.
Сам Арьес считал себя «правым анархистом». Был близок к ультраправой организации Аксьон франсез, однако со временем дистанцировался от неё как от слишком авторитарной. Сотрудничал с монархическим изданием La Nation française. Однако это не мешало ему состоять в тесных отношениях с рядом левых историков, в особенности с Мишелем Фуко.
Арьес занимал уникальную позицию в мире французских интеллектуалов. Большую часть жизни он не имел академического статуса: почти сорок лет он проработал на руководящей должности в департаменте, занимающемся импортом во Францию тропических фруктов. В частности, он внёс вклад в техническое и информационное перевооружение службы импорта. Сам себя Арьес называл «воскресным историком», имея в виду, что он работает над историческими трудами в минуты отдыха от основного места службы. Так называется его автобиографическая книга, изданная в 1980 году (Un historien du dimanche). При жизни Арьеса его работы были гораздо больше известны в англоязычном мире (переводились на английский с 1960-х годов), нежели в самой Франции. Лишь в 1978 году он получил запоздалое академическое признание и пост в Высшей школе социальных наук, директором которой был историк Франсуа Фюре.
Он создал несколько первоклассных исторических исследований, тематика которых сосредоточена на полюсах человеческой жизни. С одной стороны, это труды, посвященные детству, ребенку и отношению к нему при "старом порядке", преимущественно в XVI-XVIII вв., с другой - труды о смерти и ее восприятии на Западе на протяжении всей христианской эпохи. Обе эти точки дуги в человеческой жизни в интерпретации Арьеса утрачивают свою внеисторичность. Он показал, что и отношение к детству, к ребенку, и восприятие смерти суть важные предметы исторического анализа.

Статьи по теме: